В подмосковной деревне (1926)

171

В газете «Вечерняя Москва» в июле 1926 года были опубликованы три очерка под единым названием «В подмосковной деревне». Рассказывалось в них о крестьянах Свистухи, Яковлева, Клязьмы, Вашутино, упоминалось Трахонеево, Ивакино и Пучки. Время было спокойное, Гражданская война уже отгремела, к раскулачиванию ещё не приступили, колхозов пока не придумали. Крестьяне не спеша примеряли на себя «новое время».

Автор очерков Яков Маркович Окунев (1882-1931), русский писатель-фантаст, журналист, редактор. Стоял у истоков жанра научной фантастики в СССР.

Очерк первый

7 июля 1926 года, газета «Вечерняя Москва» №153 (761)

«Легкий человек» и новый мужик  — Крестьянка-студентка — Опера «Демон» в деревне — Посрамление барометра петухом — Оппозиция новому стилю — Бабий праздник — Об алиментах и женских правах

Хозяева Фроловы, сдали избу «под дачников», а сами, всем семейством десяти душ, сбились в боковую, легкую деревянную пристройку. Когда сдавали, старик Фролов ершил свои кустистые белые брови, требовал совершенно несообразную цену и, показывая на электрический шнур на стене и потолку, напирал:

— За это самое и цена. Должен же я выручить свое.

Пусть электричества еще нет и неизвестно, когда оно будет, но старик твердо стоял на своем:

— Сдаю с освещением.

Дачник прет в деревню Яковлево четыре с половиной версты со станции, Фролов дерет с него за лошадь по три рубля и набавляет против городских цен чуть ли не вдвое на молоко и яйца, а сам щурит свой зеленый глаз, посмеивается в седой ус и открыто говорит:

— Деньги у него легкие, и сам он легкий, поживёт, погреет пуп на солнце и уедет. Как же мне не пользоваться! Свояк он мне, что ли?

«Легкий человек» — дачник знает «мужичка» из книжек или из газетных очерков с налета, знает ерничающего, простоватого мужика, вроде толстовского Акима с его беспомощным «тае». Мужичок, в свою очередь, считает весь этот городской налетный народ вывихнутым народом, у которого не только легкие деньги, но и мозги плохо заквашены.

— Ходит в коротких штанах, по-цыплячьи, голова ученая, а я, неученый, его вокруг пальца обведу. Ничего он толком не понимает.

Толстовского Акима в деревне уже нет и «тае» исчезло бесследно из деревенского лексикона. Крестьянин боек на язык, знает новые слова, мыслит по новому и строит новую жизнь на изломе старых привычек и понятий.

К Фроловым в боковушку приехала из города дочь. В соломенной шляпке, короткое, хорошо пригнанное к ее стройному молодому телу платье, тонкие фильдеперсовые чулки, желтые туфли на высоком каблучке. Вечером же был спор с дачником, человеком в несолидных трусиках, но с солидным лицом в пенсне. Он учено рассуждал о мелиорации и критиковал деревенскую рутину, что вот, мол, несмотря на все явные выгоды многополья, яковлевцы стоят на своей старинке. Девушка молча слушала, а когда он кончил, весело рассмеялась.

— Ну, чего вы, — поморщился дачник, — Это доказано.

Тогда она перестала смеяться. Она заговорила весело, компактно, сыпя цифрами, доказывая, что яковлевцам надо совсем бросить хлебопашество и переходить на ягодную и огородную культуру. Дачник раскрыл глаза и рот. Дочь акимообразного Фролова в два счета разбила его в пух.

— Позвольте, откуда вы все это знаете?

Она сощурила, как ее отец, свои зеленоватые глаза:

— Я кончаю сельскохозяйственный институт.

Утром на ней не было ни городского платья, ни шелковых чулочков и туфель на модных каблуках. Босиком, в синем просторном сарафане она, согнувшись над грядками, полола огород, в полдень гнала хворостиной корову с выгона, потом принесла дачнику молоко и сказала:

— Нынче вы набавите копеечку — удой стал меньше.

А в воскресенье, опять разодетая шла по улице с другими деревенскими девушками, тоже одетыми но городскому и со вкусом, и в предшествии гармониста, выпевала ненатурально визгливым голосом, как принято петь в деревне, зазорные, лукавые частушки. А гармонист, сын другого Фролова, свояка, лихо наяривавший на гармонии, звал позднее девушек:

— Пойдем к нам, нынче трансляция «Демона» из Экспериментального театра.

Пять деревень скучилось на пространстве четырех верст, Яковлево, Тарханеевка, Ивашино, Свистуха, Павельцево — и в каждой деревне у кого-нибудь есть радио. Живут тесно, жалобы на бедность — но вместо рабского «тае» — трансляция, слушают концерты и оперу по радио и многие могут дать десять очков вперед ученому дачнику.

Но все же старина упорна и крепка. Она из всех сил противоборствует новшествам. Старик Фролов презрительно смотрит на барометр, висящий у дачника, и убежденно говорит:

— Ничего эта штука не значит против петуха. Вот у вас показывает дождь, а мой Петька кукарекает на вёдро. Поглядим.

К полдню, действительно, прояснило, и Фролов торжествовал:

— Выходит, Петька-то умнее этой машинки.

По тысячам примет Фролов опровергает авторитет барометра: заквакали лягушки к вечеру — будет ясно, притих комар — быть дождю, курица среди дня уходит под насест — ждать грозы. И кроме всего этого:

— Вы там новый календарь завели, а мы считаем по старому, потому что природа наша русская, а заграничный расчет времени нам ни к чему. Тоже насчет религии. Нет ли бога, есть ли бог — пущай об этом попы с учеными ведут спор, а у нас хозяйственные работы идут от праздников: на Петров день — покос, первый Спас — гороховый, горох снимаем, второй Спас — яблочный… Так что невозможно нам без религии в хозяйстве, сколько вы ни опровергайте.

Однако, новое вбуравливается в упорную, твердую толщу старины. Нередко оно, это новое, искривлено бытовой инерцией, таково, например, иногда своеобразное выявление «женского вопроса» в деревне.

Перед Духовым днем в Свистухе было собрание женщин. Собрались они почти все поголовно, кроме глубоких старух на бревнышках против церкви и обсуждали такой вопрос:

— Мужчины пьют и в праздник и в будни, а нам, женщинам, и погулять нельзя, как душа хочет. Какое же это равенство! Надо им доказать.

И решили свистухинские женщины доказать свое равноправие свистухинским мужикам. Вынесли такую устную резолюцию:

— Устроить женскую гулянку и на нее мужчин не пускать.

Была выбрана своеобразная «комиссия» из трех женщин — помоложе и бойчее, устроили складчину по 20 копеек, вручили «капитал» в десять с чем-то рублей выборным и поручили им закупить  выпивки похлеще и побольше. Куплено было в магазине Винторга на станции ведро водки и бутылка коньяку. Выпивку со станции «комиссия» несла под охраной десяти баб, чтобы мужчины, узнавшие об этой затее, ее не отбили.

На гулянку женщины собрались в тарханевском лесу, на лужайке. Коньяк «для духовитости» смешали с водкой и пили чашками, медленно, долго, с толком и расстановкой. К закату солнца вся женская половина Свистухи была в лоск пьяна. Возвращались из лесу в обнимку, шли неверными, цепляющимися ногами и визжали песни. В одной избе непривычные к вину, опьяневшие до одурения мать и дочь разбили все окна. Мать ничего не соображала и молола что-то несуразное пьяным языком, а дочь аргументировала:

— Ты, папанька, разбил окна на Пасху, а мы — на Духов день. Выкатывайся, пока цел.

И папанька, бородатый, дюжий мужчина, благоразумно выкатился, почесывая бороду и отплевываясь. На дворе он в кучке мужиков рассуждал, разводя руками:

— Что ты поделаешь! Нынче ихнее право. Попробуй-ка отдуть бабу — она тебя по декрету в нарсуд припекёт.

Женщины хорошо усвоили, что «ныне ихнее право», и ревниво отстаивают его, как могут. Даже частушку сложили и усердно распевают ее:

Мой милёночек в Москве
Покупал мне ленты,
Раскошелься, мой дружок,
Мне на алименты.

Старик Фролов, опровергающий барометр, не одобряет женских «нравов».

— В мое время парни бегали за девушками — дело молодое. Нынче парни бегают от девушек: которая девушка подлюга — на алимент ловит.

Лихой гармонист Сенька Фролов, тот самый, который устроил у себя радио, жаловался:

— Какая девушка победнее, старается завлечь мужчину. Платить алименты нам неспособно — при нашем хозяйстве это невозможное дело. Хоть плачь — женись.

Эго не была отвлеченная жалоба, а касалась она близко самого Сеньки. Его, танцора и ухажора, «завлекла» девушка из очень бедной семьи и случился грех:

— Забеременела Дарья и аборт не хочет делать. Требует: «женись или плати».

Сенькин отец пришел советоваться с ученым дачником насчет законных последствий «греха» своего сына. Он читал в газете о новом законе и принес с собою измятый, протертый в сгибах лист «Известий».

— Как у нас беда случилась, то раз’ясните нам, гражданин, какой брак способнее для нас — фактический или юридический.

Дачник об’яснил, что закон этот еще не закон, а проект. Лицо Фролова оживилось.

— Стало быть Дарье можно показать шиш?

Однако дачник разочаровал старика насчет возможности отделаться шишом. Старик горестно пощелкал языком и сказал со вздохом:

— Выгоднее будет женить Сеньку на этой лисе. Обошла кругом девка. Эх, и неспособный это закон для деревни.

В истории гармониста Сеньки Фролова деревня разбилась на два лагеря. Мужчины осуждали «неспособный» закон.

— Выходит вроде капкана на нашего брата. Это у городских деньги легкие — они платить могут. А в крестьянстве — откуда деньги.

Яковлевские женщины торжествовали:

— Не ходи, коза, в чужой огород. Правильно. Думали, всегда будет так — «кошке игрушка — мышке слезки». Поиграл — плати или женись. Так-то.

И донимают при всяком удобном случае Сеньку Фролова насмешливой частушкой:

…Раскошелься, мой дружок,
Мне на алименты.

Очерк второй

16 июля 1926 года, газета «Вечерняя Москва» №161 (769)

Драки в деревне. — Деревенский «фабрикант». — История с племенным поросенком. — Деревенские пионеры. Дело и «дурость».

В деревне Вашутино парни говорят:

— К нам пучковские и не показывайся: бока обломаем.

Пучки — фабричное село. Вражда между вашутинскими парнями и пучковцами-фабричными уходит в даль прошлых времен, и ни вашутинцы, ни пучковцы сами толком не знают причины своей взаимной неприязни.

— Почем вы бьете пучковских?

Вашутинец насупится, взглянет по бычьи, исподлобья:

— Так всегда было, не нами заведено. Не можем мы им дозволить гулять с нашими девушками. Ни с нашими, ни в Воскресёнках, ни в Клязьме, ни в Свистухе.

Установлена условная граница, дальше которой пучковскому парню «гулять» не дозволено. За этой границей вашутинцы его бьют, а по ту сторону границы пучковские бьют вашутинцев. Если драка происходит не в Вашутине, а в Клязьме или Свистухе, то местные в нее не вмешиваются, а соблюдают строгий «нейтралитет»:

— Не наше это дело, пущай бьются. У них свои расчеты.

Сколько я ни пытался добраться до «ниточки» этой вражды двух деревень, я точно так и не узнал, да и сами бойцы не отдают себе ясного отчета почему они бьются.

Из-за этих драк вашутинцы, как говорят, поголовно все, «ходят под условным», т.-е. имеют над собой приговоры об условном заключении. Приговоров этих они не совсем понимают:

— И зачем суду в наши дела вмешиваться?

— Все равно это не переведется: не мы начали.

Один из таких драчунов-вашутинцев, мрачный и суровый парень, говорил возмущаясь:

— Почему мне дали 3 месяца условных? Разве могу я от компании отступиться? Все наши бьют пучковских, и мой отец, когда молод был, бил ихних отцов, и я, по товарищески, бить должен. Суди, не суди, а бить буду, как другие.

Вашутинцы твердо знают, что «лежачего не бьют», и для того, чтобы пучковец не оказался лежачим, бойцы окружают его тесным кружком и избивают, поддерживая его под руки, чтобы он не упал или не лег.

Вашутинец ходит «козырем», фуражка на бекрень. Он задира, языкат, и, должно быть, по натуре, спортсмен.  Когда он скучает, то ищет драки. Пучковцев он не любит за их легкость права:

— Пучковские наших девушек портят. У них на уме одно баловство. Норовят поиграть и бросить. Потому и бить их не зазорно.

Вашутино и Пучки враждуют по старой памяти: «мой отец бил ихних отцов». Но в деревне есть вражда и на почве новых отношений, на почве углубленной революцией социальной диференциации крестьянства.

В деревне Клязьме — самый богатый дом Ечкина, дом на каменном фундаменте, выкрашенный в желтую краску, с железной крышей, со стеклянной верандой. В этом доме вместе живут три поколения Ечкиных. Глава дома — сын называет себя кустарем.

— Чулки вырабатываем. И еще: соломенные колпаки для бутылок. Истинно пролетарист.

Этот «пролетарист» раздает работу по деревням — дома у него работниц нет.

— Заладили люди — кулак, да кулак. А у меня в кулаке вот эти пять пальцев, которые хлеб добывают. Отцу под семьдесят и тот трудится.

Родоначальник семьи Ечкиных, седой, белый старик патриархального облика, ездит на станцию Хлебниково на древней визгливой пролетке, в которую запряжена дряхлая кобыла, и возит дачников.

— Ми-лай. Батюшко, говорит старик, — седоку, — уж ты, пожалуйста прибавь мне на старость. Старенький я, батюшко.

Если седок попадается жесткий и прибавки не даст, старик снимет свою древнюю шапку:

— Ми-лай, спасибо и на том. В другой раз батюшко уже прибавь. Я старенький, и лошадь старенькая, прокормиться нам надо.

Крестьяне относятся к Ечкиным иронически.

— Фабрикант! Легким хлебом живет. Чужим трудом эксплоатирует.

То, что отец богатого Ечкина, старик занимается извозчичьем промыслом, никого в деревне не удивляет:

— Это правильно. В крестьянском доме каждый человек добытчик. Пока ноги носят, надо работать по силам.

Прошлой весной Московская опытная с.-х. станция роздала через клязьменскую школу огородные семяна школьникам, чтобы они сами развели у себя опытные грядки. За лучшие грядки была назначена премия — племенной поросенок. Мальчик Ечкина получил премию. В Клязьме по этому случаю говорили с раздражением:

— Вот тебе и братство-равенство. Кулаку и счастье, и деньги, и почет. У кулаков и дети удачливые, и огороды

хороши, а теперь и поросята будут породистые.

Недовольным клязьменцам доказывали, что Ечкин получил премию без всякой «фальши», что мальчик Ечкин, действительно способный и старательный.

— Мальчишка вострый, соглашались они. Как же ему не быть вострым, когда у отца достаток? Посмотрите у наших богачей, как дети достигли. У одного сын на художника учится, у другого — на доктора. А мой и первую ступень доучиться не может. Не до ученья.

В воскресенье утром на Клязьменской улице бил барабан. Во главе с комсомолкой-библиотекаршей шли с красным знаменем босоногие пионеры, крестьянские дети из Клязьмы, Свистухи и Тарханеева. Старик Ломакин, заложив руки за спину, стоял у своих ворот и с одобрением говорил:

— Вот это хорошо, вот это дело. В люди выйдут. — Это усвоило уже не мало крестьян. На первый взгляд казалось, что и Ломакину нравится пионерство. Однако, позже выяснилось, что на это у него своя точка зрения:

— Иначе невозможно — время такое. Пионеру в школе больше ходу.

И все крестьяне из Клязьмы и Свистухи расценивают практически вопрос о пионерстве. Они добиваются, чтобы их детей приняли в пионерские отряды, потому что «этак они в люди выйдут».

— Сначала будет пионером, потом комсомолом и получит хорошую должность. Не будет в навозе копаться, как его отец и дед.

Без этого практического подхода крестьянин ничего не поймет. Если он не видит практической пользы в какой либо затее, то считает ее за «дурость».

В Клязьме, Свистухе, Тарханееве и Яковлеве, которые находятся рядом и границы между которыми настолько воображаемы, что сами крестьяне называют Свистуху с Тарханеевым «Свистарх», — нет ни клуба, ни читальни, ни яслей. Чайная служит одновременно и клубом и читальней. Под звон посуды местный доктор из амбулатории читает крестьянам «Свистарха» лекции.

— Помещения нет, — жалуются крестьяне. Собирались, спорили, горячились.

Во всех селах есть клуб и ясли, а мы последние.

Выбранная крестьянами культкомиссия предложила составить смету на постройку народного дома. Крестьяне одобрили:

— «Действуй ребята!».

Но когда «ребята» раз’яснили, что надо либо сделать складчину на постройку, либо самим поработать, многие зашумели:

— Ну нет, это уже дурость. Нам с покосом да с огородом не справиться, откуда время взять?

Ломакин, который относится иронически к крестьянам и в том числе к самому себе, говорил:

— И ясли нам нужны, и клуб — дело хорошее, и народный дом — хорошо. Только все это дай нам готовеньким. Люблю я это, когда мне дают, а вот, когда у меня взять что нибудь хотят, так я зубы ощерю.

— Но эти затраты пойдут на ваши нужды, — убеждал Ломакина ученый дачник, живущий в его доме на летнем положении.

Ломакин хитро сузил глаза:

— И на мою нужду тоже дай лучше взять, чем дать. Кто же для самого себя дурак?

Но в тоне его голоса и в насмешливых искорках, в глазах чувствовалось уже сознание, преодолевающее старую косность и инерцию. Народный дом нужен, ясли нужны, школа нужна. Это крестьянин в общем знает довольно твердо.

Очерк третий

23 июля 1926 года, газета «Вечерняя Москва» №167 (775)

Мужик или гражданин. «Мирное время» и «нынче». Отцы и дети в деревне. Деревенские франтихи. Девушка-гармонист.

Клязьменский крестьянин Степан Иванович, хозяин избы, в которой живет дачник, любит поговорить о том, что «в мирное время куда легче было» и что «старики поумнее нас были». Но случилось так, что дачник обмолвившись назвал крестьян «мужиками», и Степан Иванович прочел ему такую отповедь:

— Мужика теперь нет, а звать нас гражданин, как и вас. Тоже были бабы и девки. А теперь, брат, гражданки. Оно, конечно, кто к старому привержен, тот разницу помнит. Только шалишь — время назад не повертывается.

А между тем только что Степан Иванович в ученом споре о преимуществах метеорологии над простецкими крестьянскими приметами беспомощно поддакивал:

— Известное дело, наука. Куда нам понимать. Крыть нечем.

Или:

— Как говорится: мужик — голова баранья.

Однако, от дачника он «мужика» не потерпел, потому что, хотя он и хвалит стариков, которые, по его мнению, были «поумнее нас», но сам-то он, незаметно для себя, новый, старого не допустит и крепко стоит на том, что время назад не повертывается. Он знает, что он гражданин, а не мужик, и что его жена и дочь больше не бабы, а гражданки.

А вместе с тем история делится у него на две неравные части: на «мирное время» и «нынче». Мирное время он то хвалит, то хулит, смотря по обстоятельствам, а то, что «нынче», он на словах как-будто всегда готов хулить, а на деле поддерживает, помогает этому «нынче» и ни за что не допустит, чтобы время повернулось вспять.

Когда Степан Иванович или другой клязменский, либо яковлевский крестьянин говорят с одобрением о старом «мирном» времени, то их похвала выражается, приблизительно, в следующем:

— Возьмем гвоздь. В хозяйстве без гвоздя невозможно. В мирное время гвоздь был дешевый. А нынче — подступись к нему.

Или так:

— В мирное время цыплята курицу не учат. Попробуй-ка нынче с детьми. Он тебе и пионер, он тебе и комсомол, он все программы знает, и стоишь ты перед ним, сопляком, баран-бараном. А ударь-ка его — он тебя, поди, и в нарсуд потянет.

И, действительно, такое дело было. По словам Степана Ивановича, какой- то «шабер» вздумал поучить сына:

— Дал он ему по-отечески только всего два раза по шее, да и то легонько. А сын — в нарсуд заявление: так и так, оскорбление личности. И пришлось отцу, чтобы сраму не было, просить у сына прощения: «прости, мол, меня за учение».

Но тут же неожиданно Степан Иванович добавляет:

— Оно и правильно — рукам воли не давай, хоть ты и отец. Не старый режим.

«Мирное время», которое хвалит Степан Иванович, превращается в «старый режим», когда он его хулит. Дачнику, который назвал крестьян мужиками, он заявил, что это «старый режим». Когда принижают его человеческое достоинство, то он чувствует «старый режим» и протестует. Когда на задворках за чайной кооператива кой-кто из клязьменских крестьян играет тайком в двадцать одно, то степенные крестьяне, вроде Степана Ивановича говорят:

— Последнее дело. Старый режим вспомнили, сукины дети.

Когда на Максимова, соседа Степана Ивановича, какое-то земельное начальство в городе накричало, не разобравшись толком в его деле, то Максимов с горечью жаловался:

— Что же это выходит? Старый режим. На меня земский так кричал в мирное время. Какой же это порядок?

Клязьменцы, яковлевцы, траханеевцы — любят похвастать, как они в свое время собственными своими руками содействовали торжеству нынешних порядков над «мирным временем».

— Мы — передовики, — говорят о себе клязьменцы, яковлевцы, траханеевцы. — Мы все как один, подавали за пятый номер (за большевиков) в учредиловку.

В тех случаях, когда им кажется, что чинят какое-либо утеснение, они выдвигают эту свою заслугу.

***

Дочь Степана Ивановича, как большинство крестьянских девушек из подмосковных деревень, ежедневно возит в город молоко. С двумя тяжелыми бидонами через плечо она тащится пешком четыре версты каждый день на станцию и возвращается в полдень с «молочным» поездом, в котором возят молочниц. Потом она до темноты работает на огороде, доит корову и встает в 3 часа утра, чтобы не прозевать выгнать корову в стадо. Это Степан Иванович хвалит:

— Правильная девушка, не то, что нынешние, которые только хвостами вертят.

Но вместе с тем он ворчит и на влияние нынешнего, на то, что прежде, в «мирное время», наряд у девушки был «сарафан да боксовые сапожки», а нынче его дочь, Дарьюшка, носит в праздник атлас и лакированые туфли и, вообще, тянется за городскими «барышнями», хотя он и сам сознает, что иначе нельзя:

— Нынче поставить дочку на ноги — ого во сколько вскочит. Не может она ходить по праздникам в ситцах, ежели все ейные подруги в атласе. Засмеют. А откуда взять?

Верх франтовства подмосковной деревенской девушки — атласное платье и лакированная обувь. При этом чем ярче — тем лучше. Красные, желтые, ярко-синие атласные платья расцвечены приводящими в остолбенение своей яркостью лентами, стеклярусом, вышивками, сборками, складками — достижением богатой и услужливой фантазии деревенской портнихи. А на шее такой франтихи — неожиданно-скромные красные бусы из стекла, или выпущен поверх атласного великолепия заношенный, истертый крестьянский крестик на засаленном шнурке. А иная франтиха натянет на огрубелые расхлябанные работой руки — лайковые перчатки, раздающиеся по швам. И одна девушка тянется за другой, потому что Дарьюшка Степана Ивановича не может выйти на гулянье без перчаток, если Аннушка, ее подруга, появилась в перчатках.

В будни Дарьюшка — молочница, работница, босиком, в обрывках, а в праздник она — барышня, завитая, умытая крепко пахучим мылом, сверкающая, во всепомрачающем великолепии ярко-красного атласа, лент и лака.

***

В Петров день подле речки Клязьмы, на этом и на том берегу, звенели песни. Шли вереницами девушки и пели «страданье» — любовные игриво-лукавые частушки. Впереди одной группы шла девушка-гармонист. Перекинув через плечо ремень гармошки, она бойко перебирала ее клапаны.

— В наше время этого не было,— сказал Степан Иванович,— шут его знает — свет перевернулся.

По его недоуменным глазам видно было, что он не знает, хорошо ли это, или худо.

Дарьюшка возразила однако:

— Не зазорно же, когда барышни играют на фортепьяно. На чем можем, на том играем.

С одной стороны, Степан Иванович соглашался, что раз нет больше бар и мужиков, барынь и баб, барышень и девок, то Дарьюшка права в своем стремлении к своеобразной эмансипации. Хотя он и не знает этого слова, но чувствует, что девушка-гармонист это какое-то женское «поравнение». Но с другой стороны, он покачивал головою, напирал на то, что это озорство, считал его вызовом, нечто вроде бабьего бунта:

— Этак скоро женщины штаны наденут.

***

Но Дарьюшка и другие девушки доросли не только до атласного платья и гармошки. В пяти деревнях, о которых я пишу, едва ли найдется хотя бы одна девушка, которая не окончила бы первую ступень школы. Младшая дочь Степана Ивановича при поддержке Дарьюшки несколько дней воевала с отцом, который не хотел, чтобы она продолжала учение во второй ступени.

— Я в женотдел пойду,— пригрозила она Степану Ивановичу.

Степан Иванович выпятил презрительно губы:

— Боюсь я твоего женотдела.

А все-таки сдался и потом рассуждал:

—  Ну, и девушки нынче пошли: отец ей не отец, сама себе голова, что хочет, то и делает.

Дарьюшка каждый день привозит из города «Известия» и урывает при своем каторжном труде время, чтобы почитать газету. Кроме того, Степан Иванович, как почти все клязьминские крестьяне, выписывает «Московскую Деревню». Но почему то он прикидывается, будто ушел по горло в хозяйство и ничего не знает. Когда дачник читает газету, он обязательно подойдет и спросит:

— Какие новости пишут. Мы-то ведь газеты не читаем.

И слушает новости и раздумчиво тянет:

— Так-то дела-а.

Собственно, ему нужны не сами «новости», которые он сам уже прочел, а комментарии дачника.

— Иное известие прочтешь — не знаешь, как понять.

Дарьюшка читает не только газету. Она не порывает связи со школой и берет у учителей книги.

— Не помню, как писателя фамилия,— сказала она однажды дачнику,— но хорошая книжка — про любовь Жанны Ней.

Неведомыми судьбами Эренбург попал в руки деревенской молочницы и произвел на нее впечатление.

— Смелая девушка эта Жанна. Идет против всех.

И неожиданный вывод:

— Осенью обязательно запишусь в комсомолки.

 

3 голоса